Анатолий Черноусов - Повести
X
Это был самый обычный пассажирский поезд, не скорый, не фирменный, а самый обычный: грязно–зеленые вагоны, жесткие деревянные полки. Поезд медленно тащился, пересекая страну по диагонали с юга–запада на северо–восток. И чем дальше от южных благословенных краев отстукивал он по рельсам, тем меньше становилось цветов и пышной зелени, меньше ухоженных городков с их кафе, ресторанами и всяческими бытовыми удобствами. Чем дальше на северо–восток, тем заметнее тускнели краски, города приобретали все более деловой, рабочий вид; больше дымилось заводских и фабричных труб.
Однако не до того сейчас было Климову.
То, что родилось в них с Линой там, у моря (а может, еще раньше, может, тогда, в Заячьем логу?.. Или тогда, когда он проводил ее впервые домой после занятий?), — росло и развивалось своим извечным, своим естественным путем. Благо вагон был полупустым, и можно было занять целое купе; и они заполнили его своими загорелыми коричневыми телами, своими вещами, движениями своих рук и своей неотвратимо наступившей нежностью друг к другу.
Нежность прибывала в них медленно и долго и вот затопила с головой, поглотила их именно здесь, в этом не очень чистом вагоне, на глазах хотя и немногих, но все–таки бывших же в вагоне, даже в соседнем купе пассажиров; на глазах у лотошниц с корзинами и проводников, которые то и дело пробегали мимо по своим делам.
Оба находили сотни предлогов, чтобы притронуться друг к другу, взять руку другого в свою, слегка опереться на плечо, убрать с одежды другого соринку, поправить воротничок.
Теперь Лина покорно позволяла целовать себя и ласкать, замирала под этими ласками, и хотя ее руки еще боролись с руками Климова, но боролись нежно и легко уступали, сдавались…
Оба не могли пробыть друг без друга и минуты. Когда Климов выходил в тамбур покурить, Лина, не дождавшись его, тоже прибегала туда и, если заставала его одного, обвивала шею руками, прижималась к нему, и они жадно, ненасытно целовались.
Однажды Лина, копаясь в рюкзаке, пожаловалась, что отлетела пряжка у единственного чистого лифчика, и Климов нисколько не удивился ни ее словам, ни своей бесцеремонности. «Давай приделаю», — предложил он. И приделывал эту самую застежку, гнул металлический крючок зубами…
Потом Лина переодевалась, а Климов, широко расставив руки, держал простыню, отгородив ею как ширмой, купе от вагона. Когда Лина, переодеваясь, задевала простыню и волновала материю, сердце у него дрожало от нежности, а руки слабели…
В последнюю их ночь в поезде Лина улеглась было на верхней полке и вроде бы уже задремала, но вдруг всхлипнула и открыла глаза. Тотчас нашла Климова испуганными глазами и пролепетала:
— Я тебя зову: «Валера, Валера!», а тебя нигде нет…
Свесила с полки свои загорелые ноги (коротенький халатик прикрывал разве что плавочки) и, наступив на столик, где стояли бутылки из–под кефира, перебралась к Климову на нижнюю полку. Он обнял ее, полусонную, напуганную сновидением, прижал к себе, успокаивая, как маленькую. И она, благодарная и успокоенная, прильнула к нему вся. Остатки памяти, той самой памяти, которая предупреждала его: не забывай — вы не одни, не забывай — вон с боковой полки из соседнего купе поглядывает одним глазом прыщеватый парнишка… Остатки этой памяти покинули Климова, и если оба они не вверглись в безумие, то только потому, что в самый последний момент, когда их уже ничто не разделяло, Лина вдруг зашептала, как умирающая: «Не здесь, милый, только не здесь… Прошу тебя, умоляю… Здесь — люди…»
Только эта мольба, которая вырвалась из самой глубины ее существа, мольба подождать еще немного — вер